Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайна брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему не снились никогда.
Меж
тем как мы, враги Гимена,
В домашней жизни зрим один
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский,
сердцем он
Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б
в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим
сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как милое дитя.
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену
тем умножим,
Вернее
в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим
сердце, а потом
Ревнивым оживим огнем;
А
то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
За что ж виновнее Татьяна?
За
то ль, что
в милой простоте
Она не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За
то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И
сердцем пламенным и нежным?
Ужели не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я
в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих
сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть
в том порукой),
Супружество нам будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас;
Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут
сердца моего,
А будут лишь бесить его.
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть, на много дней.
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между
тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для
сердца дев)
Он пропускает, покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет
в рассеянье свою.
Ужель
та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где
сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал
в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив,
то весел вновь;
Но
тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем
сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему
в лицо.
«Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.
Татьяна слушала с досадой
Такие сплетни; но тайком
С неизъяснимою отрадой
Невольно думала о
том;
И
в сердце дума заронилась;
Пора пришла, она влюбилась.
Так
в землю падшее зерно
Весны огнем оживлено.
Давно ее воображенье,
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь...
Они поют, и, с небреженьем
Внимая звонкий голос их,
Ждала Татьяна с нетерпеньем,
Чтоб трепет
сердца в ней затих,
Чтобы прошло ланит пыланье.
Но
в персях
то же трепетанье,
И не проходит жар ланит,
Но ярче, ярче лишь горит…
Так бедный мотылек и блещет,
И бьется радужным крылом,
Плененный школьным шалуном;
Так зайчик
в озими трепещет,
Увидя вдруг издалека
В кусты припадшего стрелка.
И долго, будто сквозь тумана,
Она глядела им вослед…
И вот одна, одна Татьяна!
Увы! подруга стольких лет,
Ее голубка молодая,
Ее наперсница родная,
Судьбою вдаль занесена,
С ней навсегда разлучена.
Как тень она без цели бродит,
То смотрит
в опустелый сад…
Нигде, ни
в чем ей нет отрад,
И облегченья не находит
Она подавленным слезам,
И
сердце рвется пополам.
Не мадригалы Ленский пишет
В альбоме Ольги молодой;
Его перо любовью дышит,
Не хладно блещет остротой;
Что ни заметит, ни услышит
Об Ольге, он про
то и пишет:
И полны истины живой
Текут элегии рекой.
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах
сердца своего,
Поешь бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
Чужие и свои победы,
Надежды, шалости, мечты.
Текут невинные беседы
С прикрасой легкой клеветы.
Потом,
в отплату лепетанья,
Ее сердечного признанья
Умильно требуют оне.
Но Таня, точно как во сне,
Их речи слышит без участья,
Не понимает ничего,
И тайну
сердца своего,
Заветный клад и слез и счастья,
Хранит безмолвно между
темИ им не делится ни с кем.
Он был любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится
в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок
тот, кто всё предвидит,
Чья не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье
сердце опыт остудил
И забываться запретил!
Он был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая
сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о
том, о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от поэта.
К окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что
в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню:
в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…
Пошли приветы, поздравленья:
Татьяна всех благодарит.
Когда же дело до Евгенья
Дошло,
то девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его душе родили жалость:
Он молча поклонился ей;
Но как-то взор его очей
Был чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он
сердце Тани оживил.
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое
сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К
тому ж — он мыслит —
в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится мир!
Упала…
«Здесь он! здесь Евгений!
О Боже! что подумал он!»
В ней
сердце, полное мучений,
Хранит надежды темный сон;
Она дрожит и жаром пышет,
И ждет: нейдет ли? Но не слышит.
В саду служанки, на грядах,
Сбирали ягоду
в кустах
И хором по наказу пели
(Наказ, основанный на
том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые не ели
И пеньем были заняты:
Затея сельской остроты!).
Она любила Ричардсона
Не потому, чтобы прочла,
Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;
Но
в старину княжна Алина,
Ее московская кузина,
Твердила часто ей об них.
В то время был еще жених
Ее супруг, но по неволе;
Она вздыхала о другом,
Который
сердцем и умом
Ей нравился гораздо боле:
Сей Грандисон был славный франт,
Игрок и гвардии сержант.
В те дни, когда
в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни
в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших
в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза
в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И
сердца трепетные сны.
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем
сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как
в доме опустелом,
Всё
в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
В самом деле, необыкновенно странны были своею противуположностью
те чувства, которые родились
в сердцах троих беседовавших людей.
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и
ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Дыхание его переводилось с трудом, и когда он попробовал приложить руку к
сердцу,
то почувствовал, что оно билось, как перепелка
в клетке.
Этот чубарый конь был сильно лукав и показывал только для вида, будто бы везет, тогда как коренной гнедой и пристяжной каурой масти, называвшийся Заседателем, потому что был приобретен от какого-то заседателя, трудилися от всего
сердца, так что даже
в глазах их было заметно получаемое ими от
того удовольствие.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..»
В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности,
в том духе,
в котором изъясняются дамы и кавалеры
в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона,
в духе
того, что «неужели овладели так вашим
сердцем, что
в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Это название она приобрела законным образом, ибо, точно, ничего не пожалела, чтобы сделаться любезною
в последней степени, хотя, конечно, сквозь любезность прокрадывалась ух какая юркая прыть женского характера! и хотя подчас
в каждом приятном слове ее торчала ух какая булавка! а уж не приведи бог, что кипело
в сердце против
той, которая бы пролезла как-нибудь и чем-нибудь
в первые.
Поди ты сладь с человеком! не верит
в Бога, а верит, что если почешется переносье,
то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на
то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн
сердца!» Всю жизнь не ставит
в грош докторов, а кончится
тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Но я теперь должен, как
в решительную и священную минуту, когда приходится спасать свое отечество, когда всякий гражданин несет все и жертвует всем, — я должен сделать клич хотя к
тем, у которых еще есть
в груди русское
сердце и понятно сколько-нибудь слово «благородство».
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни
в зиму, ни
в лето, отец, больной человек,
в длинном сюртуке на мерлушках и
в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший
в стоявшую
в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером
в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель
в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся
в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Но если заглянуть поглубже,
то, конечно, откроется много иных вещей; но весьма опасно заглядывать поглубже
в дамские
сердца.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на
сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не
в одном доме,
то, по крайней мере,
в самом ближайшем соседстве.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое
сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет
в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет
в мою душу и извлекает из нее все
те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Такой злодей; хоть бы
в сердце ударил — ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а
то в спину… самый разбойничий удар!
Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем —
тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа… Странная вещь
сердце человеческое вообще, и женское
в особенности!
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть не губернатор, стол накрывался иной раз на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и на кухню бы не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени не высказывать своих чувств, хотя и решила
в своем
сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а
то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
Лицо Свидригайлова искривилось
в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки.
Сердце его стукало, и дыхание спиралось
в груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о
том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
«Ей три дороги, — думал он: — броситься
в канаву, попасть
в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься
в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий
сердце». Последняя мысль была ему всего отвратительнее; но он был уже скептик, он был молод, отвлечен и, стало быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход,
то есть разврат, был всего вероятнее.
Раскольников шел издали;
сердце его стукало; повернули
в переулок, —
тот все не оборачивался.
Все ли слова между ними были прямо произнесены или обе поняли, что у
той и у другой одно
в сердце и
в мыслях, так уж нечего вслух-то всего выговаривать да напрасно проговариваться.
Я как только
в первый раз увидела тебя тогда, вечером, помнишь, как мы только что приехали сюда,
то все по твоему взгляду одному угадала, так
сердце у меня тогда и дрогнуло, а сегодня, как отворила тебе, взглянула, ну, думаю, видно, пришел час роковой.
Что-то как бы пронзило
в ту минуту его
сердце; он вздрогнул и поскорее отошел от окна.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет.
Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке.
Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе, а вместе с
тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества
в другую сторону и кстати уж чтоб поднять себя
в общем мнении, начала вдруг, ни с
того ни с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил ночью на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и от страх ему
сердце пронзиль».
Он вспомнил, как ему
в то мгновение точно жалко стало ее, как бы
сердце сдавило ему…
К
тому же и другое, несоразмерно большее страдание, чем страх за себя, было
в ее
сердце.
Несмотря на
то, что Пульхерии Александровне было уже сорок три года, лицо ее все еще сохраняло
в себе остатки прежней красоты, и к
тому же она казалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами, сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений и честный, чистый жар
сердца до старости.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее
сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на
ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и
в ней работали маляры, но
те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».